Hamamelis:
Делюсь рассказом-повестью, прочитанным этой весной в журнале "Сибирские огни".
Специально для Совёнки и для всех желающих.
Но предупреждаю.
История достаточно жесткая.
Слабонервным и боящимся крови, наверное, лучше не читать...
Hamamelis:
МАМА
Повесть
Мать замахнулась на меня топором.
Мне всего пять лет.
— Чтобы ты, ублюдок, землю не пачкала. Вы с твоим отцом... пачкуны проклятые. Все, к чему ни прикасаетесь, превращается в дерьмо. Ты — сатана, ты не человек. Я ненавижу тебя, ты олицетворяешь все, что я ненавижу. Я тебя сделала, я же тебя и задавлю, как котенка, чтобы ты небо не коптила, под ногами не путалась. Ты своей ублюдочной смертью, может быть, искупишь свои грехи...
Я присела, сжалась в комок, закрыла голову руками.
«За что, мама? Что я сделала?» — бились во мне вопросы, но я будто онемела, не могла ни сказать ничего, ни крикнуть.
Мать чуть не задела меня блеснувшим лезвием. Оно было единственным чистым, светлым пятном в загаженной кухне.
Не помню, как оказалась под разваливающейся табуреткой без перекладины. Вжалась в пол и, кажется, перестала дышать.
Мать, продолжая материться, бросила топор. Совсем рядом со мной он прозвенел о доски расшатанного деревянного пола.
Мать вышла из кухни…
Сначала я думала, что уже умерла. Темно, тихо, только телевизор что-то прерывисто бормочет.
Я долго не могла открыть глаза. Так и просидела, скрючившись под табуреткой, весь вечер, никак не могла понять: что же случилось, почему меня хочет убить моя мать?
Телевизор замолчал. Вошла бабка и сказала, чтобы я вылазила оттуда. Но только после того вошла, как досмотрела передачу. Она такая же, как мать.
Я тряслась от страха, выползая из-под табуретки. Не из-за боязни за жизнь: дети не боятся умирать, они не осознают, что это такое. А оттого, что моя мама — убийца.
Она уничтожила частицу моей души. Я ненавижу всех матерей и ничего не могу с этим поделать. Мне противно смотреть, как они поправляют детям шапочки, застегивают курточки. Кажется, вот сейчас лицо женщины изменится, и она наотмашь ударит своего ребенка…
Тогда все началось с какой-то ерундовой провинности. А скорее всего, и вины-то моей никакой не было, просто матери надо было сорвать злобу за свою неудавшуюся судьбу. Причину она нашла во мне.
В тот момент разлетелись все мои представления о жизни. А новых еще не было.
Только опустошенность и комплекс вины, долго преследовавший меня. Думала: «Что же я такого сделала, что мать ненавидит меня?»
Не сотрешь из памяти такое воспоминание. С этой болью я не могу справиться до сегодняшнего дня. И никогда не смогу.
* * *
Пишу дневники...
Хотя не знаю, дневник ли это.
Рассказываю о себе, как о ком-то другом, так легче.
Придумываю себе имена: Валя, Саша, Марина...
Мне тяжело говорить «я».
ХОРИСТКА
Не хочу писать о том, почему снова стала ходить в церковь. Это тоже связано с матерью. Все ее амбиции: ей захотелось, чтобы я пела в хоре католического храма. Говорят, у меня хороший голос.
А матери просто... понравился отец Пьетро. Она ухлестывает за ним, мне даже стыдно. Смотрит на него всю мессу, сторожит у двери, лезет с глупыми вопросами.
Вчера я исповедовалась у него — другого священника не было. Больше к нему не пойду. Кривляется, как баба: хиханьки-хаханьки, улыбочки. Рассказала ему, что эта дура-руководительница, опять за минуту до концерта, поставила меня во второй ряд.
Отец Пьетро взял меня за руку, стал успокаивать. Сказал, что мое место первое справа, что значит — лучший голос хора.
Я поверила в себя и буду много заниматься.
29 марта, среда
Показала Пьетро ошибку в церковном песеннике. Там написано, что слова песни «Проходит сеятель...» написал Георг Гсель, а он написал только музыку. Это стихи Владислава Ходасевича, чей сборник я и показала Пьетро. Он взял почитать. Надеюсь, не задержит надолго.
«Проходит сеятель по ровным бороздам,
Отец и дед его по тем же шли путям.
Сверкает золотом в его руке зерно,
Но в землю черную оно упасть должно.
И там, где червь слепой прокладывает ход,
Оно в заветный срок умрет и прорастет,
Умрет и прорастет…»
30 мая, вторник
Пришла в церковь. В 18:30 уже исповедовалась отцу Пьетро. Задала вопрос, просила совета.
Насчет Андрея — что мне делать? Откровенно поговорили, мне стало легче. Он сказал, что Андрей старше меня на шестнадцать лет (а то я сама не знаю), что он секса хочет от меня, ну там переспать и все такое, чтоб я внимательнее была…
…со своими нравоучениями...
7 июня, среда
Сегодня Пьетро дал мне христианскую брошюрку: «Потребность в любви: любить и быть любимым».
Как всегда итальяшки — на словах одно, а на деле совсем другое.
10 августа
Теперь время поговорить о серьезных вещах.
Насчет отца Пьетро.
Не знаю, может, для него такое поведение — норма, но меня раздражают эти его постоянные прикосновения. Одно дело, когда хлопают по плечу, но совсем другое, когда проводят рукой по всей спине и ниже. Провоцировать-то меня зачем? Это приятно, но он ведь священник все-таки!
С недавних пор Пьетро начал мне очень нравиться. Вполне возможно, это его поведение так повлияло или постоянные намеки на то, что я уже совсем взрослая...
20 ноября
Солнечный зимний день.
Шла в церковь, на хор. Нарисовала сердечко на заснеженном окне его машины.
Репетиция была прикольная. Даже он приходил. Я сказала: «Здрасьте».
Елена Михайловна дала мне спеть два раза мою сольную партию.
На мессе Пьетро чуть не промахнулся, когда давал мне причастие. У него руки дрожали.
Я, как обычно, песенники им в комнату принесла. Конечно, с ним встретилась. Он наговорил мне комплиментов, стоял со мной рядом, прикасался ко мне...
Наконец-то случилось нечто романтическое, красивое. Не хотелось бы как-то опошлять это чувство к отцу Пьетро, пусть пока все будет так.
Не знаю, что у нас с ним — может, дружба, привязанность. Мне нравится, как он поет. Он сам мне тоже нравится. Единственное, что я знаю наверняка, это то, что я счастлива.
24 ноября
Завтра на исповедь к падре Пьетро пойду. Наверное, в Пьетро я... Потому что мне не хватает его ласк и прикосновений, а он это всегда-пожалуйста.
28 ноября, вторник
Как я и думала, Пьетро приехал. Служил мессу.
Семинаристы сегодня исповедовались. Их много, поэтому я не пошла.
Сидела внизу — балкон до 19 часов был закрыт. Органистка прибежала, когда уже началась месса...
Я принесла песенники. Пьетро сначала делал вид, что не замечает меня, все продолжал петь, стоя ко мне спиной.
Я не понимаю, почему подошла к нему и спросила, кто автор песни «О, ты, воспетая в хвале, о-о-о, Мария!». Он тогда пел ее, да как...
Сказал, что не знает.
Сделал комплимент по поводу моей зеленой водолазки, которую он назвал нерусским словом «пуловер».
Может, он голубой? Манера разговора, любовь к музыке… Но я бы предпочла, чтобы он был натуралом.
Передал привет маме.
29 ноября, среда
Больше получаса прождала о. Пьетро. Обозлилась на него, а тут еще Пашка влез спросить про ноты на вечер.
Но исповедь, вернее, этот разговор с Пьетро все искупил. Всего за 15 минут я успела, раскаявшись, исповедаться и отомстить матери, сказав к слову, что она встречалась с мужем лучшей подруги.
Пьетро три или четыре раза нежно меня коснулся. Я обратила внимание на его голубые глаза.
Его слова: «Я, как твой друг...» Он так себя еще не называл в разговорах со мной. И раньше, до того, как я запала на него, у Пьетро руки не дрожали, когда он их складывал мне на голову (это по обряду положено). И еще: он так на меня смотрит...
Повторяю: Пьетро просто недосягаемый объект, ночная сказочная фантазия.
6 декабря
Проснувшись, думала о Пьетро.
Тут пришла мать и начала зло говорить о нем. Она в бешенстве. Что-то он не так с ней разговаривал. Заказала 17 декабря за меня мессу — это мой день рождения.
Охотно верю матери, что Пьетро — балаболка и свинья. Возможно, он вел себя с нею так из-за того, что я ему про нее рассказала на исповеди. Причем все было правдой.
Я отца Пьетро не люблю. Он даже бесит меня количеством одежды: каждый день в новом, как баба.
18 декабря, понедельник
Вот открыла дневник и почувствовала запах блеска для губ. Того, что 29 ноября сюда поцеловала.
Я хочу отца Пьетро.
Пока я еще «герл», но кто знает, когда все это закончится. А если серьезно, то гори всё синим пламенем.
20 декабря, среда
Была на мессе, а сначала на хоре.
Когда поднималась из подвала, читали псалтырь. Отец Пьетро стоял в дверях исповедальни.
Я прошла мимо, глядя совершенно в другую сторону. Обломался?.. На причастие подошла к другому священнику.
Долго молилась, пока Елена (руководительница хора) разговаривала с Пьетро. Двери в церкви уже закрыли, и нас выпускали через курию. Опять проходила, не глядя на него. А он позвал меня:
— Валя!
Я — ноль внимания.
— Валечка!
Я нехотя оглянулась. Он попросил меня улыбнуться. Изобразила улыбку и тут же скрыла ее. Он попросил улыбнуться и оставить улыбку.
Отец Пьетро на глазах у всех послал мне воздушный поцелуй.
23 декабря, суббота
Что касается Пьетро, то сегодня он снился мне. И не просто снился, а...
Скоро полночь. Чувствую себя отвратно. Весь день пролежала ничком, очень болит голова, горло. Сейчас вот сопля течет, а высморкаться не могу — накрасила ногти этим «анти»-укрепляющим лаком.
Господи, я, конечно, знаю, за что ты меня наказываешь, но ведь он сам все... Разве это у тебя там не считается? А то, что больше и внимания обратить не на кого? А его вокальные данные? И то, что я по жизни обожаю небритых мужчин намного старше меня. И то, что он — кинестетик. Сколько раз он прикасался ко мне? Разве это не играет роли? Ему можно, значит, перед Катей выламываться, так что она из-за него даже самоубийством хотела... Я решила тогда стать для него чем-то вроде наказания. Коготки подточить, пока кто-нибудь не подвернется. А тут он вечно со своими нежностями…
Ты простишь меня, Господи, разве я так уж виновата? Признаю, да, было что-то и от соперничества с матерью, да и с тобой — типа «заберу свое».
Пойми, теперь забыть его я, похоже, не могу. Что ты посоветуешь?.. Ничего, как всегда… Ведь ты больше меня виноват в этом. Парней, которых я любила, ты не дал мне даже поцеловать. Я знаю, что эта буква перед его именем и есть преграда, да еще какая. Но он же прежде всего мужчина, да еще какой опять-таки! Может, стану его наказанием?.. Нельзя, конечно, сама знаю. Помоги, защити и прости!
30 декабря, вторник
Мне нравится отец Пьетро. Он сам еще с 1998 года... А я до сентября 2000 ненавидела его.
За день рождения, за то, что он не отслужил за меня мессу, я ему уже отомстила: мы не виделись целый месяц.
Не знаю, игра это для меня или нет, но я очень хочу его поцеловать. Может, после этого он не смог бы меня забыть?
Сегодня мать принесла эту дебильную католическую газету, там была новая песня, ноты. Я запела, еще не обратив внимания, кто автор. Это песня Пьетро. Поцеловала его имя в газете и прижала к себе. Но это не любовь, а элементарное физическое...
15 января, понедельник
Подумать только, 14 лет, и даже ни с кем не целовалась!!!
Я теперь и видеть не хочу отца Пьетро. Мне стыдно за поведение на исповедях, когда я его еще не любила, вернее, он мне не нравился. Сейчас я ненавижу его. К счастью, давно не виделись с ним. Что дальше?
21 февраля, среда
День сегодня особенный.
Была у Пьетро на исповеди.
Вхожу, а он говорит:
— Поделись своей счастливостью!
Говорит, что я вся свечусь.
Я рассказала, что у меня четыре сольных номера в концерте. Но никто из родственников не придет послушать.
Он сказал:
— Давай я приду!
Но он все равно не смог, ведь из Новокузнецка он выезжает в два, а это и есть время начала концерта.
Случайно, как бы невзначай, спросила про смертный грех, о котором никогда не упоминала на исповеди. Он сказал, что не сможет отпустить меня, пока не расскажу, что за грех. Пусть даже месса без него начнется, не отпустит. Он нежно взял меня за руку и держал.
Сама не знаю, как — до мессы оставались минуты — я долго сопротивлялась, и, возможно, впервые была непритворна на исповеди с ним. Вырвалась из его рук, снова попросила взять меня за руки и сказала про то, что у нас было с Андреем.
Пьетро похвалил меня за то, что я осмелилась сказать, пообещал, как я просила, что будет относиться ко мне, как прежде. И, самое главное, так нежно обнял меня! В тот момент я этого не ожидала. Я была в шоке и обнимала его не как мужчину, о котором мечтала ночами, а как ангела, которого послал Бог.
Действительно, огромный груз свалился с души. Он свое отношение не изменил. Я взглянула на него с балкона, он посмотрел на меня снизу. После, когда я вошла с песенниками, он шутил, как ни в чем не бывало, за что я ему благодарна.
Чувства у меня к нему смешанные. Как к мужчине — хочу я его. И как посланник Бога он проявил себя. Нет, это он от себя шел, от своих чувств. Никто не имеет права задерживать человека в исповедальне, за руки хвататься, обниматься, целоваться. Спасибо тебе, милый!
— Так сегодня, милая?.. — Пьетро назвал меня.
Спасибо за дружескую нежность, за объятие, которое помогло мне опомниться от страшного рассказа. Спасибо тебе за все.
Не знаю, что будет дальше. Раскрылась нелицеприятная тайна. Это все ужасно. Стыдно перед моим красивым Пьетро. Как же я теперь в глаза ему посмотрю? Боже!
БОЛЕЗНЬ
— Ты из лор-отделения?
Саше хотелось соврать, чтоб только не возвращаться в операционную, где орет мальчик, очнувшийся от наркоза. Но она прошептала:
— Да.
— Пойдем, здесь нельзя стоять. Это склад.
Молодой врач пытается успокоить мальчика, но у него ничего не получается. Кричит на него, голос тут же срывается, слишком мягкий он человек.
Выглядывает медсестра с повязкой на лице:
— Вы зачем девочку так рано привели? Насмотрится она тут.
Из операционной доносится бас главного врача:
— Молодого человека ведите!
Парень, что сидит рядом с Сашей, снимает пижамную рубашку и носки. Аккуратно складывает их на скамейку.
Она видит его ступни на холодном кафельном полу.
Мальчик на кушетке, не переставая кричать, пинает медсестру в живот.
Саша плачет — она больше не может этого вынести.
Молодая медсестра говорит всем вокруг, но никто не слушает, всем сейчас не до нее:
— Пациентке плохо… Выйди в коридор, только далеко не уходи.
Саша идет, различая только размытые очертания — очки, сказали, оставить в палате. Сквозь слезы ей почти ничего не видно.
Крики теперь слышны меньше, и она останавливается.
У стен, друг на друге, сложены ярко-желтые ящики из свежей древесины.
К ней подходит медсестра. Они идут обратно в операционную. Снова становится слышно, как кричит мальчишка.
«Последний шанс уйти отсюда, — думает Саша, смотрит на блестящую мраморную лестницу. — Ну, может, потом прооперируют, через пару месяцев, как с духом соберусь…»
— Где она? Ведите девочку!
— Снимай халатик. И верх пижамы.
— Не хочу.
— Почему?
— Я боюсь.
Саша стоит на пороге операционной.
Над столами орудуют врачи, ей кажется, что они ковыряются в трупах.
— Проходите сюда!
Она подтягивается на руках на высокий операционный стол, потом ложится. Медсестры накрывают ее простынями.
Обычные шумы операционной: инструменты падают в поддоны, кричат, стонут больные под местным наркозом, шутки, циничные разговоры врачей.
Медсестра заполняет шприц:
— Сейчас мы тебе поставим укольчик.
Она ставит капельницу. Трубка вьется по дрожащей Сашиной руке.
Она плачет.
Анестезиолог подходит, наклоняется к ней, чтобы она расслышала:
— Сашенька, ну ты же взрослая, не плачь. Извини за того мальчика, у него такие вот особенности психики, и психоз после наркоза. Не плачь.
Она разглядывает кафель на стенах, серые промежутки между светло-голубыми плитками. Смотрит на большую круглую лампу над столами, которая излучает тусклый лимонно-желтый свет.
Саша в какой-то панике, трет свободной от капельницы рукой глаза, хочет вырваться, убежать.
Анестезиолог обхватывает руками ее мокрую от слез голову, гладит по
волосам:
— Все будет хорошо. Не плачь. Успокойся, — он вытирает ей слезы тыльной стороной ладони.
Медсестра говорит, держа шприц наготове, брызгая для пробы в сторону:
— Теперь будем ставить уколы в трубочку, чтобы в вену сто раз не колоть. Сейчас у тебя закружится голова, это нормально, так надо.
— Кружится, — через пару минут говорит Саша.
Анестезиолог нежно:
— Сашенька! Если сейчас ты загадаешь сон, он тебе обязательно приснится во время операции. Загадала? Ты готова?
— Да, да.
Изображение быстро описывает круг слева направо, и сознание отключается. Темнота, как будто ударили по голове, и все исчезло.
* * *
Вечер.
Темная массивная ограда, снег падает большими хлопьями.
Под руку идет пара. Слева от них газон с проглядывающей из-под снежного ковра сухой травой.
Мужчина держит ее руку.
Он смотрит на нее, улыбается, ему лет сорок. Фигура кажется немного грузной в дубленке, плечи — чересчур широкими.
Саша с любовью смотрит на него.
Она очень похудела, похорошела в этом сне. У нее теперь длинные волосы, она в белой курточке, в мини-юбке, в белых ботиночках на шпильках.
Они медленно идут, о чем-то разговаривают. Ее голова у него на плече.
Саша стала постарше, у нее муж и сын. Ребенок в колыбели...
Большая семья за длинным столом на Рождество.
Саша и ее муж во главе стола.
Колокольный звон.
Их руки вместе.
Его лицо…
Они подходят к православному собору Вознесения.
Входят, держась за руки, не крестясь, несмело поглядывая исподлобья на иконы.
Саша:
— Мне кажется, с них сейчас сойдет Бог и выгонит нас отсюда. Мы же почти неверующие!
— Не выгонит. Мы пришли к нему благословения просить, как у отца.
Они договариваются, стоя у горящих свечей, с батюшкой о венчании.
Через некоторое время Саша в белом платье.
— Полная церковь народа, все незнакомые, — говорит она ему.
Их венчание — старинный обряд, торжественные красивые моменты…
Сашу складывают на кушетку и везут по коридорам.
* * *
Кухня в хрущевке. Кривая табуретка, стол для готовки, покрытый грязной клеенкой.
Саша сидит, смотрит в окно. На оранжевые верхушки деревьев под снегом, на розовую новостройку, наполовину перекрывающую серую девятиэтажку.
«В день после операции я помню только звуки. Не видела ничего — не могла разлепить глаз после тяжелого, давящего наркоза. Медсестра часто приходила, приподнимала мою голову от подушки и меняла повязку — клоунский нос, который становился постепенно красным от крови… Вот теперь осень, деревья… Как хорошо снова сидеть на кухне...»
* * *
Саша с завязанным носом смотрит телевизор в коридоре отделения.
На стене напротив висит картина. Из тех, что продают на улице — безвкусный пейзаж. Под картиной, на диване, сидят мужики, они громко переговариваются.
Приходит медсестра, которая меняла Саше повязки:
— Одиннадцать часов — спать, — выключает телевизор.
— А «Спокойной ночи, малыши» досмотреть? — говорит один из мужиков.
— Вот домой когда выпишитесь, больной, тогда и будете смотреть, — отвечает с улыбкой медсестра.
Саша идет к себе в палату.
* * *
Зима, ясный морозный день, солнце светит, кажется, отовсюду.
Саша с мужем идут по парку, держа руки за спиной.
Она оборачивается и смотрит, как на трех связанных между собой санках едут укутанные в шарфы, довольные, улыбающиеся дети. Самая младшая — девочка. За ней — постарше — два мальчика.
Сашин муж тоже оборачивается. Их глаза встречаются. Они улыбаются друг другу. Они счастливы.
* * *
Ночь. В больнице тихо. У Саши в палате горит свет.
Она сидит за столом и, держа карандаш, давя на него, рисует женщину на кресте.
У нее очень болит в носу. На стол через бинт, торчащий из носа, капнула кровь.
Она вытерла бумажным платочком каплю и вспомнила, как после операции глянула на себя в зеркало...
В палату входит молодая медсестра — брюнетка, обняв мягкую белоснежную подушку, которую затем взбивает руками. Они уже знакомы с Сашей.
— Все спят, а у тебя свет. Я вот заглянула. Тебе не плохо? Если что, давай укол поставим. А то в прошлый раз…
— Нет, нормально.
— Красиво, — говорит медсестра, глянув на рисунок Саши. — Ну ладно, раз все хорошо, я пойду прилягу. Если что, я на посту.
Снова тишина.
Саша рисует, придерживая лист рукой.
* * *
Утром она идет к сестринскому посту в коридоре отделения.
Там сидит какой-то полусумасшедший медбрат, лет пятидесяти, с нечесаными волосами, в огромных очках, с глазами в разные стороны.
Пока Саша идет, скучающая девочка подходит к нему и спрашивает лениво:
— А сколько времени?
Часы висят над постом.
— Половина девятого, — отвечает медбрат.
Так же лениво:
— А вы у нас сегодня будете? А когда меня выпишут? Я совершенно здорова…
Саша говорит медбрату:
— У меня горло болит, позовите врача, пожалуйста.
— Сегодня воскресенье.
— Но есть же дежурный!
— Правильно болит! И должно болеть после операции.
— Вы хотя бы посмотрите или дайте мне лекарство.
— Что за глупости? Идите в палату!
— Можно, я позвоню?
— Нет, нельзя. С таксофона в коридоре.
Он обращается к той девочке:
— Вот долежите неделю… и…
— Позовите врача!
— …и выпишут.
Саша уходит…
День. По запотевшим окнам в палате понятно, что тепло.
Саша читает, откладывает книгу, думает: «Как хорошо здесь лежать, тепло. Ничего не болит, не беспокоит».
Она засыпает…
Вечер, темно.
Приятная старушка с тележкой открывает дверь:
— Ужин!
Саша просыпается, подходит к дверям, берет еду.
— Ты здесь одна у нас? Держи, красавица, кушай!
— Спасибо, какая уж там красавица!
* * *
Утро. Саша читает в палате.
Входит медсестра:
— Пойдемте!
Саша поднимается.
— Ну, догоните!..
Они входят в кабинет.
— Садитесь, — медсестра указывает на кресло, как в кабинете у стоматолога.
Солнечно. Свет пробивается сквозь голубую штору напротив Саши.
Медсестра дает ей в руки белый эмалированный поддон. Начинает быстро, без предупреждения, тянуть бинт из Сашиной ноздри. Долго тянет. Не сразу, через несколько секунд, в поддон закапала кровь.
Саше больно и страшно, она в шоке.
Теперь медсестра буквально выдирает второй бинт.
— Наклоните голову назад! — она увидела, что Саша глотает кровь. — Не глотайте свою кровь, не глотайте, это для печени плохо! Сплевывайте!
Саша закашлялась:
— Сделайте что-нибудь!
— Что я сделаю?
У нее кружится голова. Она сплевывает кровь, вернее, просто открывает рот, успокаивается немного, хотя ее все еще колотит. Она запрокидывает голову. Медсестра вставляет бинтики поменьше.
* * *
На следующий день их убирают совсем.
Саша теперь знает, чего ждать, и спокойно все переносит.
Она возвращается из душевой. Врач, идущий навстречу, спрашивает:
— Как себя чувствуете?
— Прекрасно, спасибо. Особенно по сравнению с тем, что было раньше.
Она идет, довольная, с мокрыми, в разные стороны торчащими волосами.
«Мне всю неделю после операции нельзя было мыть голову. Наконец-то!»
* * *
Стучит метроном.
Саша, бледная, ритмично ходит по кухне из угла в угол, как заключенная по камере. Смотрит на хлеб в прозрачном пакете на шкафу, хотела открыть пакет, но удержалась.
«Со вторника не ела ничего, до пятницы, в пятницу утром поела».
Саша пробует дышать носом, он не дышит. Брызгает лекарством, оно шипит в носу.
«Не ела весь день, в десять вечера сорвалась. Как все плохо! Какая я слабая!»
«Не ела с понедельника по среду, в четверг позавтракала — это же целых три дня!»
Стук метронома обрывается.
* * *
Саша снова в той же комнате, перед операционной. Садится на скамейку и смотрит, как ее врач надевает халат и бахилы.
Медсестра:
— Снимайте верх пижамы и проходите!
Врач:
— Нет, зачем, пусть так…
Саша ему благодарна за это. Сделав над собой усилие, входит в операционную. Идет мимо столов с оперируемыми, садится в кресло, на которое указывают.
Ее укутывают простынями. Подходит врач.
Саша не выдерживает:
— Не надо!
— Надо! Что хочу, то и делаю, — весело говорит врач.
* * *
Он ставит укол мне в нос и начинает шарить там какими-то железными предметами. Мне видны только его глаза. Они, как и вся одежда врача, голубовато-зеленого цвета.
Они так выражают эмоции — глаза вообще. Его глаза, например, все время смеялись.
Он держал мою голову, контролировал, чтобы я не отклонилась или не дернулась.
Смотрит в мой нос.
Отрезал от кости в левой ноздре отстающую кожу.
— Я сейчас кусочек отрежу, который тебе мешает дышать.
Я почувствовала вкус теплой и, одновременно, прохладной, густой крови во рту. Заплакала.
— Не плачь, потекут ресницы, и станешь некрасивая.
— Не потекут — тушь водостойкая, я в ней под дождем хожу.
Не забуду чувство, когда в носу большие загнутые ножницы, они скребут по кости. Слышится хруст, трение. Не больно, но ты в сознании и знаешь, что это. Движется твоя кость, громко скрипит, и от этого страшно. Боишься боли и того, что кость надломится.
Оба стола завалены больными с развороченными носами.
Рядом операционный стол, на котором когда-то лежала я. На нем лежит больной, в сознании, под местной анестезией. Врачи все время спрашивают его:
— Хочешь сплюнуть? Хочешь сплюнуть?
Пациент поднимается, сплевывает в поддон.
По трубочкам из носов оперируемых откачивают кровь.
Я сначала закрывала глаза, но когда доктор начал меня резать, я смотрела на них.
Врач откромсал и бросил кусочек кожи в поддон.
— Смотри, какой, видишь? — показывает пинцетом.
Я спросила, что он делает.
Он ответил, улыбаясь глазами:
— Я отодвигаю перегородку, ты же хочешь дышать?
Я опять слышу трение и хруст.
Было страшно, и я постанывала. Он имитировал эти стоны, только с другим смыслом.
Врачей, кто слышал, это веселило.
Он сдернул простыню.
— Все, можешь вставать!
Я вышла из операционной.
* * *
Поздний вечер. Я у себя в комнате, читаю. Неожиданно для себя начинаю вынимать бинт из носа.
Начала вынимать из левой ноздри. Больно не было, страшно — тоже.
Постепенно легонько тянула, потом поняла, что скоро появится его край. Закружилась голова, а до этого по губам потекла теплая и густая кровь.
Потом, когда я медленно вытянула его весь, начала глотать кровь.
Приходилось выпускать ее — нельзя глотать собственную кровь — плохо для печени, кажется. Это говорила медсестра в тот раз.
Минуты через две я позвала мать.
Та вошла в комнату, орет бабке:
— Ты посмотри на нее, на эту дуреху, вся в крови лежит!
Бабка отмахивается, ей это неинтересно.
Мать принесла какую-то грязную простыню и стала вытирать мне лицо, руки, шею.
Минут через пять вызвали «скорую».
Я лежала на спине, смотрела на закрытый шкаф и шептала, кричала:
— Я хочу жить! Я не хочу умирать!
Бешено колотилось сердце, казалось, что кровь моя не прекратит течь, уйдет вся, я умру из-за своей глупости.
Через полчаса приехала «скорая».
Кровь уже давно перестала течь. Я лежала и поймала себя на мысли, что ни о чем не жалею.
Молодой врач (я почему-то ожидала полную блондинку — женщину) смерил мне давление.
Потом сказал, закрывая свой чемоданчик:
— Полежите до утра, не вставайте. Все хорошо, это обычный случай.
«Завтра не нужно идти в больницу…»
Откинулась на подушке и уснула.
ПОЕЗД ЮРОДИВЫХ
Здесь — как в изгаженной запущенной квартире, где стаями летают мухи. Они не в силах поделить спертого воздушного пространства. Бьются о стекла окон, когда открыты все форточки.
Марина сидит в вагоне метро с полузакрытыми глазами. Сквозь ресницы все видится нечетко и расплывчато. Ей кажется, что она в 1990-х. Вокруг выбитые из колеи люди с изможденными несчастными лицами. Одеты все, как бомжи, — смена сезонов, многие еще курток не успели купить, нацепили на себя что потеплей, не заботясь, новое или ремки.
Только плакаты на стенах вагона кричат, что уже 2003 год. Бубнит рекламу телевизор, подвешенный над потолком.
Марина подносит к лицу смятый, несколько раз использованный бумажный платочек, промокает нос.
Звук и запах метро назойливо заполняют все пространство.
Поезд въезжает в мост метро над рекой. Люди смотрят в окна. Река — трещина, очищение, пауза между двумя берегами жесткой черной земли. В просветах разбитых стекол моста свистит воздух, взлетают и несутся куда-то подземельные воробьи. Реку из-за спин людей Марине почти не видно. Всеобщая нищета при дневном свете еще более нестерпима.
По вагону идет женщина в лохмотьях. Закатывает глаза, что-то невнятно бормочет. Кривые исцарапанные ноги в разбитых мужских ботинках. Трясущейся рукой она держит перед собой табличку: «Христа ради помогите больному ребенку на операцию-лекарство, сама инвалид второй группы работать не могу».
Неровными движениями она сует пассажирам грязный пакет. Марина успевает разглядеть в нем смятую пачку «Беломора», кусок булки и импортную сигарету. Денег пока никто не положил. Когда попрошайка протягивает пакет к лицу Марины, она закрывает глаза. Из-за начинающейся простуды давит виски, заложило нос, трудно дышать.
«Какая нищета вокруг, и какая пошлость», — думает Марина.
Она смотрит на сидящую напротив женщину. У нее немытые, крашеные перекисью волосы, висящие нечесаными прядями. Кофта на молнии, короткая кожаная юбка и мятые сапоги до колен. Вид ее раздражает Марину, и она оглядывается вокруг. В вагоне сидит в основном молодежь, старики стоят. Их намного больше.
«Одни пенсионеры. И все так плохо одеты! Октябрь, а бабушка в босоножках с шерстяными носками... Какая нищая и пошлая страна у нас! И в метро никто не читает ничего!»
«Oops, I did it again. I played with your heart but I lost in this game. Оoh, baby baby... Оops…»
Рядом с Мариной стоит, судя по виду, скромная девушка. На ней осеннее пальто, ремень с большой круглой пряжкой сполз на живот. Неровно покрашена в блондинку. Из ее плеера громко доносится американская попса. На девчонке тоже босоножки с шерстяными носками. Марина невольно смотрит на свои ноги — то же самое.
Сидит старушка в платке, за ней — полубомжиха с испитым, сморщенным, как печеное яблоко, лицом, с накрашенными поверх крошек от еды губами. На руках синяки. На ногах детские колготки в резинку и калоши. Щелкает семечки и сорит шелухой на пол.
Марина смотрит на женщин вокруг. Они опущены всеобщей нашей собачьей жизнью. В них напрочь отсутствует женственность, осталась одна усталость и грубость. Или вульгарность, как у женщины напротив.
Какая Россия? Это страна женщин, мужчины повымирали. Некрасивые, обрюзгшие, ожиревшие от неправильного и нерегулярного питания, от хлеба с картошкой, от тяжелой ненавистной работы. Спившиеся, скурившиеся бабы, многих из которых бросили мужья, сбежали к молодым, еще не успевшим до конца потерять товарный вид.
Какая у нас страна? Страна сумасшедших, нищих и инвалидов.
Возле двери стоит мужчина без ноги. Бомжиха с закатывающимися глазами идет обратно по вагону. Держит в руках уже другую табличку на заблеванном куске картона: «Муж геройски погиб в Авганистане помогите кто чем можете вдове солдата».
Марине это нестерпимо. Она снова закрывает глаза.
«Мухи в трехлитровой банке. Копошатся, жрут друг друга. Некоторые пытаются выбраться в приоткрытую крышку, но другие, которым уже ничего не надо, тянут их обратно, вниз, на гору гниющих трупов».
Марина открывает глаза.
«Oоh lala comsi comsi comsa je sois fou de tois — please dont breake my heart. La-la-la-la-la-la-la-la-la... je sois fou de tois — please dont breake my heart. Oоh lala comsi comsi comsa...» — слышится музыка из плеера девочки, которая стоит напротив Марины. Рядом с ней — реклама комедии с придурочным лицом Лесли Нильсена в образе.
Поток мыслей Марины не прерывается — они накопились и теперь непрерывно проговариваются у нее в голове:
«Страна мух, которые нюхают чужое дерьмо, потому что даже этого они сами производить не в состоянии… Тупая американская попса, комедии, барахолочная китайская одежда. Вот подорвались бы все сейчас, вместе с этим поездом, и отмучились бы», — думает Марина.
Девочку напротив скрывает красноватая пелена закрытых глаз. Марина чувствует: у нее поднимается температура. Она открывает глаза и резко поворачивает голову. В конце вагона стоит ее мать. Она демонстративно не замечает свою дочь.
Даже выходят они из разных дверей. Марина, выйдя первой, спешит к той двери, из которой в конце людского потока выбегает ее мать.
Она берет мать под руку, но та вырывается, говорит:
— Отойди от меня, сатана! Иди на расстоянии трех метров и молча!
Марина вытирает лицо от слез, сморкается и делает, как ей сказано. Поведение матери ее ранит. Они выходят на улицу.
Марина видит газетный киоск и робко, почти ласково, говорит:
— Мне надо блокнотик купить.
Мать зло обрывает ее:
— Ни в какие газетные киоски я не пойду! Мы идем на барахолку! Заткнись и иди молча!
Мать почти бегом влетает в круг старушек, торгующих на картонных коробках. Дочь едва поспевает за ней. Ряды торгующих смыкаются к проезжей части, и они никак не могут выбраться из их окружения. Придется либо возвращаться, либо просить кого-то пропустить их.
— Завела, как Иван Сусанин! — обрушивается на Марину мать, в очередной раз изображая из себя мать-героиню.
Марина вспоминает историю про Ивана Сусанина. Ей видится белый от снега лес, темно-коричневые деревья, через них малиновый закат. И поляки, рубящие саблями седобородого старика. Марина гонит от себя эти мысли…
Они наконец переходят через дорогу к барахолке.
Суета, грязь, толкотня, куски от беляшей в лужах, окурки, разбитые бутылки, пролитое пиво. Крики, раскрасневшиеся лица замерзших продавщиц в комбинезонах, то и дело опрокидывающих в себя пластиковые стаканчики с водкой.
Барахолка сверху кажется лабиринтом, затянутым дымом от шашлыков, сквозь который течет масса одинаково одетых и одинаково мыслящих людей.
Марина, чтобы не потерять мать в толпе, берет ее под руку. Мать бьет ее по руке.
— Вдруг я тебя потеряю, ты мне хоть на проезд дай.
Та швыряет ей на ладонь жетон на метро:
— На, собака, подавись!
Марине плохо, у нее кружится голова. Перед глазами раскачиваются, расплываются на ветру джинсы со стразами, куртки, разноцветные тряпки. Безликая толпа сливается в сплошную стену, в одно улыбающееся лицо идущего впереди бритоголового в спортивном костюме... Чужой бы не поверил, что мать может сказать такое дочери, но Марина привыкла — они живут вместе уже семнадцать лет, всю ее жизнь.
Подошли к прилавку с куртками. Марина показывает на кремовую.
Мать презрительно спрашивает продавщицу:
— Сколько?
— Тыща пятьсот.
Идут дальше.
— Сколько?
Отвечают везде примерно одинаково.
Мать в жизни не торговалась, она считает это ниже своего достоинства.
— Надо было тебе куртку купить на базаре, за четыреста пятьдесят рублей. Такая собака, как ты, другого не стоит.
— Мама, на базаре за четыреста пятьдесят только ветровки продаются. А здесь зимние!
— Да ты что, совсем уже? Кого я на свет пустила? Там зимние куртки за четыреста пятьдесят.
Сквозь слезы в глазах мутные картины рынка сменяют друг друга.
— Тарол Волкова! От тараканов! От тарака-а-нов! — кричит старушка.
Во всех палатках висит абсолютно одинаковое пошлое белье.
Наконец куртки с ценником «450». От ветра полы отворачиваются, и видно, что это всего лишь тонкая ветровка.
— Ты такая же, как твой придурок-отец, ублюдок поганый.
— Отец меня никогда матерком не обзывал. И не бил, — говорит доведенная до отчаяния девушка.
— Не бил, потому что знает, что у него рука тяжелая… Ах ты, сука! Вот и иди к нему, попроси хоть раз куртку купить! Все! Отойди от меня, сатана! Не подходи ко мне! Не ходи за мной! Сейчас «ОМОН» на тебя, убийцу, вызову!
— Мамочка, мамочка, перестань! Прости!
Серое небо и темно-синие тени на грязном асфальте. Кто-то проходит мимо с включенным радиоприемником:
«Я-я яблоки ела, я-я просто сгорела, я-я просто сгорела мысленно... Я-я просто скучала, я-я ждать обещала, я-я так хотела выстоять. Внутри стаканов вино. В бокалах красное дно...»
Из киоска с контрафактными кассетами доносится:
«Дай мне, Боже, чуть побольше счастья и любви...»
И все это перекрывают блатные песни из кафе:
«Художница ты моя, пейзажисточка...»
Мать, как безумная, срывается с места, убегает от дочери. Марина бежит за ней, догоняет, осторожно притрагивается к рукаву пальто.
— Все, что хочешь, сделаю, пожалуйста, перестань! Прости меня!
— Сейчас такой скандал подниму, весь народ соберется! Ублюдок поганый! Уйди от меня! Сейчас при всех бить буду, изобью до полусмерти, — по лицу матери видно, что она говорит серьезно.
Внезапно она поворачивается и снова убегает. Марина бежит за ней сквозь равнодушную неразмыкающуюся толпу, уворачиваясь от тележек с «кофе-чаем-беляшами», то и дело спотыкаясь и вытирая на ходу слезы.
Она видит барахолку сверху как лабиринт, кишащий людьми. Но вот что-то меняется. Люди тянут вверх руки, черепа, раздавленные кости — как на картинах Брейгеля или Босха, дым от шашлыков, гарь, топот ног, крики.
Неожиданно начинает видеть себя и окружающих со стороны. В запутанном лабиринте барахолки она бежит за матерью сквозь плотную толпу бесцельно снующих туда-сюда людей. Как желтый, только что родившийся утенок из мультфильма, который первый увиденный им движущийся предмет принимает за мать.
У витрины с дешевыми свадебными платьями она снова хватает мать за руку.
— Успокойся, перестань, прости, холодно уже, осень кончается, как же я буду-то, мне куртка нужна...
Марина снова видит себя со стороны — в толстовке, в летней юбке, в босоножках, с носками поверх колготок.
— На ноги тоже что-нибудь надо, — показывает ноги.
Мать останавливается:
— Давай, давай, на колени передо мной, и окурки на асфальте лижи! Никогда, никогда не прощу тебя!
Марина переводит взгляд от свадебных платьев на асфальт: черная грязь, окурки, разбитые бутылки, жирные пятна, пролитое пиво.
— За что?
— За то, что ты такая же, как твой ублюдок-отец!
Марине, когда мать театральным жестом показывает ей на асфальт, представляется, что та — Понтий Пилат, Юлий Цезарь или император Нерон на крыше, смотрящий, как горит Рим, в пурпурном плаще и в бронзовом венке на голове.
Мать снова бежит, и она торопится за ней. Они перебегают через дорогу сквозь застрявший в пробке поток машин, и на противоположной стороне улицы Марина окончательно теряет мать из виду. Шатаясь от слабости, она спускается в переход к метро. «Слава Богу, жетон дала!»
В переходе жарко, толкотня, и некуда бежать. С тупыми лицами ходят покупатели, утомленные слишком большим количеством денег. Женщины и девушки прикладывают к себе перед зеркалами, кривляются, покупают безвкусные тряпки. Переход кажется Марине бесконечным темным лабиринтом.
Она снова в вагоне метро. Рядом другие люди, но как они похожи на тех, с которыми она ехала час назад. Те же полу-бомжи, полу-шлюхи, полу-интеллигенты с сальными волосами. Где в этом вагоне хоть одно счастливое лицо?
«Собраться бы в поезд всем, кто мечтает умереть, как я. Занесло бы нас, и ладно. Вот всем бы радость была!»
Марина представляет, как она приходит домой. Мать дрыхнет на ее кровати. Высунет лоснящуюся от жира голову из-под подушки. На помятом лице полосы, глаза заплыли от долгого сна.
— Не могла попозже прийти?
— Спать помешала?
Объявляют:
— Станция метро «Речной вокзал».
«Можно побежать к реке, броситься в воду. Шок от перепада температур, и все… Нет, я слишком хорошо плаваю… Вскрыть себе вены? Броситься с крыши девятиэтажки?.. А как попасть-то на эту крышу?»
— Станция «Красный проспект».
Марина выходит из вагона. Еле волоча ноги, добирается до своего дома.
Кричит:
— Баба!
Та медленно спускается, открывает черную железную дверь:
— Когда тебе мать ключ сделает? А что это ты с барахолки вернулась? Не доехавши подрались?
По лицу Марины понимает, что все так и было.
— Одна распустеха, другая нестерпеха.
Они друг за другом поднимаются по лестнице. В подъезде грязно, стены исписаны матерками, пол забросан окурками, заплеван и замусорен.
Марина входит в комнату, берет свою пустую сумку и выходит из квартиры.
Бабка громко матерится на кухне, готовит себе еду.
Марина думает: «Сейчас мать придет, и они вместе начнут. Покоя не будет все равно».
Выходит из квартиры. Уже в дверях слышит:
— Вали, вали! Чтоб ты где-нибудь под машину попала!
«Действительно было бы хорошо!» — думает она.
Она бредет по осенним улицам, подходит от нечего делать к газетным киоскам, разглядывает выставленные в витринах журналы. Затем долго сидит на скамейке в каком-то дворе. Мальчишки неподалеку, за кустами, взрывают бомбочки.
Рядом со скамейкой возится в песочнице мальчик-даун. У него огромные очки с толстыми стеклами. С трудом выговаривая слова и глупо улыбаясь, матерится и пускает слюни. Слюни размазаны по подбородку, по лицу…
Марина вспоминает, что она его уже видела. Он качался на качелях. Она сидела рядом. Мальчик раскачивался так, что ножки не вкопанных качелей ходили ходуном. Они чуть было уже не начали падать. Марина думала сидеть до последнего, но все же спрыгнула с качели. Он, видимо, поняв ее инстинктивный страх, перестал раскачиваться.
Мальчишка смотрит на нее и показывает язык. Кажется, он тоже узнал ее.
Марина закрывает глаза и видит лицо матери. Оно такое же безумное, как у этого сумасшедшего мальчика…
— Мама! Ма-ма!
Поздний вечер. Марина стоит на улице, под высвеченным окном кухни. В нем мелькает тучная фигура матери, покрасневшее, озлобленное лицо. Кряхтя, матерясь, швыряя посуду, она готовит еду.
Марина шевелит промерзшими пальцами в босоножках.
— Мама!
Мать наконец выбрасывает ей ключ.
Марина шарит руками в засохшей траве и листьях.
Заходит в загаженный подъезд.
На площадке второго этажа стоят два малолетних гопника с литровыми бутылками пива. Видно, что они только учатся материться:
— На х... б... вот я на х... к Коляну на х... ходил б... на х... в Калининский на х… район б... он на х… живет там б… на х...
Марина проходит через темный коридор, запинаясь за разбросанные на полу вещи — опять у матери был припадок.
По освещенности и по грязи кухня мало отличается от подъезда. Залитый чем-то липким пол, немытая посуда в раковине, под потолком болтается на проводке слабая лампочка.
Марина садится на забрызганную подсолнечным маслом табуретку. Хочет положить руку на стол, но мать говорит:
— Не складывай туда руки, ...док поганый! Там грязно.
— Мама, есть серьезный разговор. Я хочу работать в доме престарелых.
Марина сжимает левую руку в кулак и закрывает глаза, ожидая, какой эффект произведут ее слова.
— Ты совсем ненормальная, что ли? — орет ей прямо в ухо мать. — Тебе надо в говне копаться? Оставь ты эту Россию!
На этих словах Марина представляет заснеженный лес, деревья, покрытые инеем на рассвете, зачеркнутые двумя жирными красными линиями.
— Я, значит, хочу, чтобы ты у меня в Италию поехала, а ты...
Мать, видимо, представляет себе какой-нибудь затасканный вид Италии из рекламного проспекта. «Ей хочется хвастаться, что ее дочь была за границей, говорить всем, что она сама не ест, не пьет, все для ребенка...» — думает Марина.
— На какие деньги-то в Италию? Ты мне ботинки зимние купить не можешь, — она показывает на свои ноги в босоножках, — одежды нет никакой...
Мать ходит по кухне так, что бабкин старый сервант сотрясается, в нем ходит ходуном посуда.
— Ты себя обслужить ни хера не в состоянии, а туда же... Не будешь ты там работать!
Марина идет в свою комнату, чистую и убранную, вешает пальто у двери. Снова возвращается на кухню — территорию матери и бабки.
— Тебе надо, чтобы я работала в таком месте, где мной можно было бы хвастаться. Вот этим-то и нужно бы гордиться.
— Да на х... тебе это надо?
Марина встает:
— Ты можешь не материться?
Мать отворачивается, делает вид, что не замечает ее.
— Я людям хочу быть хоть чем-то полезна!
Мать размахивает руками, кричит:
— Ты цинична, и лицемерка, ты лживая, подлая лгунья! Я никого подлее тебя не встречала, ты такая же, как твой ублюдок-отец! — она задевает крышку от кастрюли, та с грохотом падает на пол. Театрально, с издевкой, кривляясь: — Он тоже всю жизнь в бирюльки игрался. То картину рисовал, то дачу строил... Вот дальше дачи и не выбрался...
Мать матерится, как зэк, выходит из кухни с заляпанной ложкой в руке.
Марина сидит, уткнувшись в стол лицом, плачет. Она вспоминает отца…
Hamamelis:
СЛИВКИ ОБЩЕСТВА
— О, у нас новые лица, — говорит бомжиха с разбитым носом. Из коросты течет прозрачная жидкость, во рту нет зубов. — А что это вы, Петр Петрович, все молодежь к нам?..
Петр выстроившимся в ряд бомжам:
— Знакомьтесь, это Марина. Давайте хором ее поприветствуем!
Бомжи говорят Марине:
— Здравствуй! Привет!
Она начинает раздавать бутерброды толпящимся в очереди. Антон разливает чай в их пластиковые бутылки.
К Марине подходит бомж, с покрасневшими, всеми в болячках и язвах руками. Она протягивает ему бутерброд. У него сильно трясутся руки, берет хлеб и случайно задевает ее пальцы своими.
— Спасибо, доченька!
У него сиплый голос, заросшее щетиной лицо, печальные голубые глаза.
Для нее эта благодарность, как ожог. Они смотрят друг другу в глаза. Руки у них разные. У Марины — маленькие, белые; у старика — морщинистые, густо покрытые язвами.
К Марине подходит женщина в травянисто-зеленом пальто, дешево, ярко накрашенная, лет пятидесяти. Просит пять бутербродов. Марина дает ей три, извиняется, объясняет, что не хватит остальным. Марине это лицо кажется знакомым. Она приглядывается и понимает, что это та, которая ходила с пакетом по вагону метро. Эта женщина не бомжиха, она просто жадная.
Подходит другая, видно, что ей стыдно, у нее виноватые и несчастные глаза. Просит один бутерброд. Отошла к пристройке, съела с виноватым видом, подходит опять.
Марина улыбается, каждому скажет что-нибудь, ведь за общение такие люди особо благодарны.
Бомжиха искренне и с чувством говорит Марине: «Спасибо».
«УАЗ» выезжает с заправки, оставляя разговаривающих между собой, отогревшихся горячим чаем бомжей, проезжает несколько метров и оказывается в воротах психбольницы.
Петр говорит:
— Это уже психушка, Марин…
— Да, да. Я поняла.
Марина входит в почти полную темноту коридора.
Дверь в отделение открывает изнутри медсестра. Кричит больным грубо:
— Идите, бутерброды ваши пришли!
В тусклом зеленоватом освещении обшарпанного коридора гурьбой выходят улыбающиеся сумасшедшие, радующиеся, что их покормят, девочки и женщины. Все они больны сифилисом.
«Они же мои ровесницы, есть и младше меня», — думает Марина.
Худая блондинка лет тринадцати игривыми глазами смотрит на Петра и Антона.
Марина раздает бутерброды, Антон наливает чай в баночки.
Несчастные, больные лица…
Потом Марина, Петр и Антон проходят дальше и стоят возле решетки. Ждут, когда им откроют.
Петр Марине:
— Это детское отделение тюремного типа. Видишь, везде решетки. Место, где никогда не увидишь детей.
Они входят в коридор перед отделением. На доске у окна висят рисунки детей. Марина долго их рассматривает…
Легкими линиями, простым карандашом, нарисованы белые лебеди. У них тонкие, склоненные шейки, они смотрят в воду пруда. Красивые, изящные и похожи на настоящих. Вокруг нежно-голубой пруд, разноцветные цветы.
К ним выходит главврач. Это женщина лет тридцати пяти.
— Мы принесли конфеты для детей.
— Спасибо, мы обязательно раздадим им на полдник, — она подмигивает медсестре, и Марина понимает, что конфеты детям не достанутся.
Пакет переходит из рук Андрея в руки главврача.
— Мы уже все вещи из дома перетаскали, но дети все равно ходят раздетые, во всем рваном, в старом, — она показывает дырявый носок, — вы все сами видите. Вам Дзержинского вывести? — главврач кокетливо поправляет волосы, идет в отделение.
Петр Марине:
— Дзержинский — это Сережа, его в Дзержинском районе нашли. Поэтому у него теперь такая фамилия.
Из-за двери отделения доносится шум, возня. Выделяется писклявый голос мальчика:
— Меня выводят? Меня?
Медсестра ведет Сережу, держа руки у него на плечах.
Он узнает Петра, подбегает к нему. Петр достает ему из рукава шоколадку. Сережа в восторге. Дрожащими руками он пытается развернуть обертку. Петр помогает ему.
Сережа сразу запихивает в рот почти всю шоколадку, это маленький батончик.
Главврач говорит Петру:
— Вы ему поменьше шоколадки приносите, а то видите, как он их ест!
— Куда уж меньше? — отвечает Петр.
Из отделения выходит мужчина-врач. Он видит, что Петр обнимает Сережу, а Марина и Антон сидят рядом с ним.
— Что, усыновляют, что ли?
— Да нет, — отвечает медсестра, махнув рукой.
Мальчик никак не может прожевать чуть ли не вываливающуюся изо рта шоколадку.
— Ты зачем ее сразу всю-то в рот запихнул, никто ведь не отбирает! — неуверенно говорит медсестра.
Марина понимает, что наученный горьким опытом ребенок прав.
Петр:
— Ешь спокойно! Ну, теперь-то хоть не торопись, никто не отберет, а?
Сережа улыбается, силясь прожевать шоколадку. Он, как дворовая собачонка, держит оставшийся крохотный кусочек в согнутых лапках на уровне груди.
Марине видится: собаки-полускелеты лежат возле красного дома с колоннами, воровато оглядываются, рвут зубами мясо с костей, которые им презрительно кидают люди.
Мимо Петра, Марины и Антона на прогулку выводят детей. Они идут, как заключенные, руки у многих за спиной.
— Это ты оделся, называется? — кричит медсестра на бойкого мальчика лет одиннадцати.
— Так ниче другого нету, — отвечает он.
Воспитательница уже замахивается, чтобы дать ему подзатыльник, но заметив, что в отделении гости, делает вид, что поправляет ему шарф.
— Вот Паша, — показывает главврач на одного из детей.
Петр:
— Паша, Паша, я позвонил, все по тебе очень скучают и ждут.
Глаза мальчика неожиданно стали наполняться слезами, он что-то забормотал, у него чуть не начался приступ.
Медсестра:
— Не надо, саффектируется!
Марина, Петр и Антон выходят, спускаются с маленького крыльца. Останавливаются. Парни закуривают.
Марина смотрит, как за решеткой гуляют дети.
— Они за решеткой гуляют…
Видно из-за прутьев: дети резвятся, играют в догоняшки, почти как обычные домашние дети.
Пашу задели рукой, он опять разревелся, медсестра уводит его в сторону.
Детский плач от горя и обиды. Они оборачиваются к крыльцу. Ведут Сережу. Он трет руками глаза, плачет, кричит и вырывается.
— Ему вашу машинку поломали, разобрали всю, пока мы его к вам выводили, — объясняет медсестра.
— У этих детей нет игрушек, — стряхивая пепел с сигареты, говорит Петр. — Завтра надо ему новую принести.
Марина:
— А почему, за что их сюда?
— Это дети бомжей, их отлавливают на улицах, потом распределяют по детским домам…
Дом престарелых города Обь. До обеда Марина убирает там, моет пол, ходит по коридорам, заглядывая в открытые двери комнат. Там старые больные люди гниют на старых грязных простынях…
Марина с Антоном поднимаются по лестнице в венерологическое отделение.
За окном, мимо которого они проходят, золотая осень, красиво. Но они не замечают этого.
Во втором пролете лестницы, на сундуке для пожарного шланга, сидит бомжиха, согнувшись и обхватив руками живот. Она стонет. Рядом с ней — другая, толстая, спившаяся, ее успокаивает.
У бомжихи размазан толстый слой косметики, лицо красное, зареванное и опухшее.
— Девушка, дайте мне бутерброд!
Марина не может открыть короб с бутербродами. Зовет Антона.
— Да брось ты!
Ей наконец удается открыть короб, она протягивает бомжихе и другой женщине по бутерброду. Женщина говорит, что ей не надо. Марина отдает оба бутерброда бомжихе.
— Спасибо вам, девушка! — со слезами на глазах говорит та. — Я ведь просто так сказала, думала, не дадите! У меня кишка вылазит, я Наталью Константиновну жду, может, она меня в отделение положит.
Марина стоит на лестнице, ей искренне хотелось бы помочь бомжихе, но Антон зовет ее в отделение.
Марина поднимается, утешая себя тем, что рассказывал Петр про Наталью Константиновну: «Наталья Константиновна — безотказный человек. Она только старается казаться строгой. Она бомжих, если им совсем плохо, ночевать негде или чем-то заболеют, складывает на какое-то время к себе в отделение с «подозрением на сифилис».
Из отделения, порывисто открывая дверь, выходит Наталья Константиновна. Марина входит в отделение, из-за двери до нее доносится голос:
— А ты чего здесь расселась? Кто тебя звал сюда?
— Наталья Константиновна, Наталья Константиновна, у меня кишка вылазит, мне совсем плохо, подыхаю я! — говорит снизу бомжиха.
Лица женщин из венерологического отделения…
Грязь, сырость, тараканы, клопы, отваливающаяся от стен штукатурка и зеленая масляная краска…
Марина раздает бутерброды, ей слышно, что Наталья Константиновна все-таки положит бомжиху в отделение.
— Сейчас напьемся горячего чаю, — с воодушевлением говорит одна из больных, с баночкой в руках. Это низкорослая, коротко остриженная, полноватая женщина без возраста, такими бывают лилипуты.
Марина улыбается ей. В ответ на ее улыбку та говорит:
— Спасибо!
За спинами толпящихся в очереди виден открытый кабинет: два стола напротив друг к друга, лицом к лицу сидят врачи. К столам вплотную приставлены стулья. Сидят две пациентки в халатах с выцветшими цветами. Врачи орут, поочередно перекрикивая одна другую, объясняют им что-то. Перед дверью кабинета стоит банка с чаем, на ней лежит бутерброд…
Марина, Петр, Антон и Маша едут в «уазике» кормить бомжей. Андрей рассказывает Марине:
— Когда я работал в столовой для бомжей в Москве, ко мне подошел бомж и сказал: «Я всегда к вам в столовую хожу, потому что вы без перчаток кормите».
— А кстати, почему вы без перчаток кормите? — Маша скривила губы. — Как вам не противно?
Ей никто не ответил.
Маша:
—Когда я в Германии жила, был у нас один итальянец в миссии, он так ко мне приставал…
Марина смотрит в окно. Они проезжают мост.
— И вот он сказал мне…
Длинный промышленный мост уже проехали, а Маша все еще говорит.
— Маша жила в монастыре в Германии, потом ушла оттуда, — рассказывает Петр.
Он говорит Марине:
— Знаешь, я когда в Казахстане первый раз приехал в детский дом для умственно отсталых детей, там как раз медосмотр был. Всех мальчиков и девочек собрали в один кабинет, раздели и поставили друг перед другом. И им по фиг, что кто-то там стесняется. Когда я сказал им, на меня очень удивленно посмотрели и сказали: «Да вы че, они же полудурки, ниче не понимают…»
Марина раздает бомжам бутерброды, наливает чай. Маша смотрит на это, сидя в машине.
Потом, когда уже все садятся в машину, Петр говорит:
— С нами поедут господа. (Он имеет в виду двух бомжей).
Андрей садится в машину, как бы отгораживая собой бомжей от девчонок.
Маша, как только они сели, закрыла подбородок воротником, вжалась в сиденье с отвращением на лице. Всю дорогу, пока ехали, она сидит так и фыркает.
Марина разглядывает руки бомжа, на одной из них осталось всего два пальца.
Водитель говорит:
— Мне, например, неприятно, что бомжи в машину садятся…
Приехали к Соцзащите. Бомжи и Петр вышли. Маша тут же попросила спиртовой раствор, начала выливать его себе на руки, долго и тщательно отмывалась, потом вылила полбутылки на салфетку и начала протирать сиденье.
Марина с Антоном вышли.
— Тех бомжей я отвел в Соцзащиту, — возвращается Петр. — Но нас ждет еще один. Вон сидит, ему надо «скорую» вызвать. У него украли костыли, он безногий, на протезах. И почечные колики начались, видишь?
Антон набирает номер на сотовом. Прямо на асфальте, во дворе Соцзащиты на Владимировском спуске, сидит бомж с длинной бородой. По ней текут сопли и слюни.
Погода солнечная, небо ясное, но холодно. Петр подходит к нему, что-то говорит, спрашивает. Тот отвечает. У бомжа очень жалкий вид.
Маша выходит из машины, они с Антоном стоят и ржут над бомжем.
Марина отворачивается и отходит от них. Они кокетничают друг с другом. Маша полная, и тем более неприятно выглядит, как она вешается на худого Антона.
Андрей подходит к ним. С ним другой бомж. Он просит у Андрея хлеба. Андрей дает Марине четыре рубля и посылает за хлебом. Марина подходит к киоску, смотрит. Там нет ничего за четыре рубля. Она шарит по карманам, но там только мелочь. Оглядывается на бомжа:
— Подождите, я сейчас.
Она перебегает через дорогу, подходит к Андрею, говорит, что за четыре рубля купить ничего не смогла. Он добавляет еще три.
Марина прибавляет к деньгам Андрея свои и покупает бракованную булку хлеба, на что хватило денег. Ей стыдно, что она так вела себя с бомжем, шла отдельно, когда они переходили через дорогу. Она подходит к нему, прислонившемуся к заграждению — ему плохо, протягивает хлеб:
— Возьмите, пожалуйста!
Он удивился и сказал с благодарностью:
— Спасибо, девушка!
Она улыбается и возвращается к остальным.
Петр:
— Уже почти сорок минут, а «скорая» все не едет.
Он идет встречать машину на перекресток. «Скорая» приезжает. Петр говорит бомжу:
— Ползи вон туда, к краю дороги, это рядом.
Бомж, как собака, ползет на руках и на коленях по грязному, заплеванному асфальту. Петр руководит, куда ползти. Антон и Маша исходят со смеха.
Из машины «скорой помощи» выходит наглый раскормленный врач. Он на чем свет стоит материт Петра и орет на ржущих Антона и Машу, требует, чтобы зеваки ушли.
Андрей говорит Маше с Антоном, чтобы они ушли и сели в машину. Марина уходит с ними.
Она сидит на заднем сиденье и видит, как бомж, весь больной, безногий, со слюной, бегущей по бороде, стоит на коленях возле машины «скорой помощи», держась одной рукой за колесо, другой — за грязный, заблеванный им асфальт, и смотрит глазами побитой собаки на людей снизу вверх.
Петр уговаривает врача взять бомжа. Врач, не переставая материться, машет руками.
Петр показывает рукой на Антона, сидящего в машине, тот выходит, нехотя помогает усадить бомжа в машину.
«Скорая» уезжает.
Отъехав за перекресток, врач буквально выпинывает бомжа из машины.
Последний раз редактировалось CriCri 03-11, 18:26, всего редактировалось 1 раз.
|